– Да к чему же?.. К чему?.. Я же знаю! Я все знаю!.. – В сухих воспаленных глазах его мерцал беспокойный трепетный свет горькой какой-то мысли.
Кое-как уложили его… Дочь припала к отцу на грудь, затряслась в рыданиях.
– Папа! Папочка мой хороший!.. Папа!..
Доктор увел женщину из палаты и остался с больным один.
Ефим притих.
Врач сидел на кровати, смотрел на него.
– Кирька! – позвал Ефим, не открывая глаз.
– Чего? – откликнулся чей-то голос.
Врач вздрогнул и обернулся – у окна стоял Кирька и глядел на Ефима. Он давно уж наблюдал за непосильной борьбой человека со смертью.
– Вы что тут?
– Смотрю…
– Это кто? Кирька? – спросил Ефим.
– Я.
– Пришел?
– Ага.
– Ничего, Кирька… – Ефим жадно дышал. – Я потом с тобой потолкую… Конечно, жалко малость…
– Ничего. Лежи, Ефим.
Врач ничего не понял из этого странного разговора. Он решил, что Ефим опять бредит, и сделал знак Кирьке, чтобы тот ушел: больной волновался.
Кирькина голова исчезла.
Ночь кончалась. Заревая сторона неба нахмурилась тучами. Повеяло затхлым теплом болотистых низин – собирался дождь.
Где-то прогудела машина; несколько кобелей-цепняков простуженно забухали в рассветную тишину.
Над Ефимом склонились врач и дочь.
– Всё? – спросил Ефим одними губами.
У женщины запрыгал подбородок. Врач воскликнул:
– Что это вы, Ефим Назарыч! Глупости какие…
– Открой окно.
– Оно открыто.
– Тяжко… Нина, дочка… ребятёшек… м-м… – Ефим повел потускневший взгляд в сторону, потянулся под одеялом… Лицо покрылось мучнистой бледностью. Он закашлялся… Изо рта на подушку протянулся тонкий ручеек сукровицы. Последним усилием рванулся он с койки… сел. Доктор и дочь подхватили его.
В горле у Ефима кипело. Он хотел что-то сказать, но только мычал. Он плохо держал голову… пачкал белый халат дочери теплой кровью и мычал – хотел что-то сказать.
– Что, Ефим, плохо? – с искренней участливостью спросил вдруг посторонний голос – это Кирька опять стоял у окна. Ему никто не ответил. Его даже, наверно, не услышали.
Ефим сразу отяжелел в руках дочери, обвис… Его бережно положили на койку. Стало тихо.
Женщина окаменела у койки. Смотрела на отца большими глазами. В стекла окон сыпанули первые крупные капли дождя; деревья в больничном саду встрепенулись, закачали ветвями, зашумели.
Порывом ветра в окно палаты закинуло клочок бумаги; он упал к ногам женщины, тихо шаркнув по полу. Она вздрогнула, опустилась перед отцом на колени…
Кирька медленно пошел прочь от больницы. Шапку забыл надеть – нес в руках.
Теплый обильный дождь полоскал голову, стекал по лицу, по шее, за ворот, барабанил по полушубку. Это был желанный дождь – первый в этом году.
Шел Кирька и грустно смотрел в землю. Жалко было Ефима Бедарева. Сейчас он даже не хотел понять: почему жалко? Грустно было и жалко, и все.
Дождь шумел, отплясывал на дороге тысячью длинных сверкающих ножек. Кипело, булькало в канавках и в лужицах… Хлюпало.
Ефим Пьяных понял это ночью. Толкнул жену.
– Чего? – недовольно откликнулась та.
– Это… осколок, однако, начал выходить. Вот он – колется, змей. С вечера чуял…
– Где?
– Ну, где?.. Куда ранило-то, не знаешь, что ли?
– Там? – изумилась Соня.
– Но.
– Чо же ты, двадцать лет сидел на ем и не чуял? Как так?
– Так и не чуял! Как… Да большой! – Ефим горько прицокнул языком. – Замучает, паразит.
Соня засмеялась.
– Как теперь сидеть-то будешь? Боком, что ли?
– Смешно! Тебе бы счас… не веселилась бы.
Помолчали.
– Что делать теперь, ума не приложу.
Соня не выдержала и опять засмеялась, уткнувшись лицом в подушку.
– Смешинка в рот попала? – сердито спросил Ефим. – Как дура…
– Не сердись, Ефим. Шибко на интересном месте он у тебя… – Соня повозилась, вытирая слезы уголком наволочки. – А чего уж так испугался-то? Не рожать ведь. Ну, выйдет. Они сами, что ли, выходют?
– Пока он выйдет, на самом деле родить можно. Вырезают их. Было у ребят в госпитале…
– Ну и вырежи.
Ефим промолчал на это. Он и сам подумал: «Придется вырезать». Но вспомнил, что у них в больнице нет ни одного врача-мужчины. Мало того, хирург – совсем молодая женщина. Двадцать лет назад, в госпитале, он, не раздумывая, улегся бы спиной кверху перед кем угодно – тогда не совестно было. А сейчас при одной мысли коробит.
– Посмотрим, – сказал он. – Спи.
А сам долго еще думал, как теперь быть.
Весь следующий день он старался быть на ногах – не сиделось. Больно. В кабинете (он был председателем колхоза), принимая народ, ходил около стола, нервничал… Материл про себя «того урода», который всыпал ему под Курском горсть железных конфет ниже пояса. Рана, в общем-то, некрасивая. В госпитале долго ржали. Но тогда – что! А сейчас ему, председателю преуспевающего колхоза, солидному человеку, придется штаны снимать перед молодыми бабенками. А те, конечно, начнут подмигивать друг другу… Еще какая-нибудь скажет: «Вот, Ефим Степаныч, теперь снова можете в президиуме заседать».
Домой пришел рано. Мрачный. Сообщил:
– Назревает.
– Да иди ты в больницу, господи! – воскликнула Соня. – Чего ты носишься с ним, как… не знаю кто.
– В больницу!.. – Ефим закурил и стал ходить по комнате. – У нас не больница, а монастырь какой-то! Откуда их понагнало, черт их знает, – одно бабье!
– Чего они тебе?
– Ничего! Чего… Зарабатывал, зарабатывал авторитет, да пойду теперь растелешусь перед кем попало… Одним махом все перечеркнуть.