Некоторое время смотрели друг на друга.
– Значит, как я понимаю, плохо дело, – сказал большеголовый и опять понимающе кивнул.
– Ты для чего приполз сюда? – спросил Ефим.
– А приехал в гости к зятю, – охотно заговорил большеголовый, – ну, узнал, что ты, значит, прихворнул. Ага. Ну, сидел на крылечке, и так меня разморило. Вот, думаю, весна, хорошо, солнышко светит. Да-а… А помирать все одно надо. – Он полез в карман полушубка за кисетом. – И опять же так подумал: вот живем мы, живем – вроде так и надо. О смертыньке-то и не думаем. А она – раз! – тут как тут. Здрасте, говорит, забыли про меня? – Большеголовый посмотрел прямо на Ефима. – Взять хоть тебя, Ефим… – Он долго слюнявил край газетной самокрутки.
– Ну?
– Ну, жил, думаю, человек… активничал там, раскулачивал… э-э… и все такое. – Большеголовый прикурил, заботливо отмахнул от окна белое облачко дыма. – Крест с церкви тогда своротил. Помнишь?
– Помню, как же.
– Во-от. Я к чему это: там есть бог или нету – это ладно. Не про то счас. Я хочу узнать: как вобче-то?
– Что?
– Мучаешься?
– Хочешь знать: мучает меня совесть, что я вас раскулачивал? Это, што ли?
– Ага, вот это самое.
– Нет, Кирилл, не мучает. Нисколько. А бога ты зря приплел. Ты ж сам не веришь. Хоть бы сейчас-то не вилял душой.
Кирилл усмехнулся.
– Богу не верю – это правда. Ему, как я понимаю, никто не верит, притворяются только.
– Молодец. Хоть на старости лет за ум взялся.
– Не радуйся шибко-то. – Большеголовый назидательно посерьезнел. – Я тебя не пужаю, Ефим, но хочу сказать: кто в жизни обижал людей, тот легко не умирает.
– Ой, как я испугался, прямо трясусь весь. Дурак ты, Кирька, и всегда дураком был. Хэх, блаженненький явился…
– Это ты передо мной веселишься, – продолжал Кирька. – А самому страшно.
– А я не помру. Откуда ты взял, что я помираю?
– Ничего, ничего, – значительно сказал Кирька и затянулся трескучим самосадом.
Вошел доктор.
– Это еще что такое? – нахмурился он, увидев Кирьку.
– Это… сосед мой, – сказал Ефим. – Пусть постоит.
– Бросьте курить-то! И лучше бы уйти…
– Нет, – запротестовал Ефим, – пусть побудет.
Кирька сполз с подоконника, старательно затоптал окурок.
Врач заставил Ефима выпить лекарство, посидел немного рядом с ним и ушел.
Кирька снова лег на подоконник.
– Хороший уход здесь, – сказал он.
– «Хороший уход здесь», – передразнил его Ефим, неожиданно почему-то рассердившись. – Оглоеды.
– Не шуми. Это тебе не сельсовет, а больница.
Помолчали.
– Гляжу я на тебя, Ефим, – заговорил вдруг Кирька задумчиво и негромко, – и не могу понять: ведь сколько ты мне вреда сделал! Хозяйство отобрал, по тайге гонял, как зверя какого, сослал вон куда – к черту на кулички… Так? А зла у меня на тебя нету большого. Не то что совсем нету: подвернись тогда в тайге, я ба, конечно, хлопнул. Но такого, чтоб света белого не видеть, такого нету. Один раз, помню, караулил у твоей избы чуть не до рассвета. Сидел ты с бумажками прямо наспроть окна. Раз десять прицеливался и не мог. Не поверишь, наверно? В тайге мог ба, а дома нет. Сижу, ругаю себя последними словами, а стрельнуть не могу.
Ефим скатил по подушке голову в сторону Кирьки, с любопытством слушал.
– Ты какой-то все-таки ненормальный был, Ефим. Не серчай – не по злобе говорю. Я не лаяться пришел. Мне понять охота: почему ты таким винтом жил – каждой бочке затычка? Ну, прятал я хлеб, допустим. А почему у тебя-то душа болела? Он ведь мой, хлеб-то.
– Дурак, – сказал Ефим.
– Опять – дурак! – обозлился Кирька. – Ты пойми – я ж сурьезно с тобой разговариваю. Чего нам с тобой теперь делить-то? Насобачились на свой век, хватит.
– Чего тебе понять охота?
– Охота понять: чего ты добивался в жизни? – терпеливо пытал Кирька. – Каждый человек чего-то добивается в жизни. Я, к примеру, богатым хотел быть. А ты?
– Чтоб дураков было меньше. Вот чего я добивался.
– Тьфу!.. – Кирька полез за кисетом. – Я ему одно, он – другое.
– Богатым он хотел быть!.. За счет кого? Дурак, дурак, а хитрый.
– Сам ты дурак. Трепач. Новая жись!.. Сам не жил как следует и другим не давал. Ошибся ты в жизни, Ефим.
Ефим закашлялся. Высохшее тело его долго содрогалось и корчилось от удушающих приступов. Он смотрел на Кирьку опаляющим взглядом, пытался что-то сказать.
Вошел доктор и бросился к больному.
Кирька слез с окна и пошел из ограды.
К вечеру, когда больничные окна неярко пламенели в лучах уходящего солнца, Ефиму Бедареву стало хуже.
Он лежал на спине, закинув руки назад. Время от времени тихо стонал, сжимал непослушными пальцами тонкие прутья кровати, напрягался – хотел встать. Но болезнь не выпускала его из своих цепких объятий, жгла губительным огнем: жаром дышала в лицо, жарко, мучительно жарко было под одеялом, в жарком тумане качались стены и потолок…
Над Ефимом стояли врач и дочь Нина, женщина лет тридцати, только что приехавшая из города.
– Что сейчас?.. Ночь? – спрашивал Ефим, очнувшись.
– Вечер, солнце заходит.
– Закурить бы…
– Нельзя, что вы!
– Ну, пару раз курнуть, я думаю, можно?
– Да нельзя, нельзя! Как же можно, папа?!
Ефим обиженно умолкал… И снова терял сознание, и снова хотел встать – упорно и безнадежно. Один раз в беспамятстве ему удалось сесть в кровати. Дочь и доктор хотели уложить его обратно, но он уперся рукой в подушку, а другой торопливо рвал ворот рубашки и тихонько, горячо, со свистом в горле шептал: