– Ответишь за убийство! Идиот…
Тракторы остановились.
– Уйди-и! – заревел Шурыгин. И на шее у него вспухли толстые жилы.
– Не смей трогать церковь! Не смей!
Шурыгин подбежал к учителю, схватил его в беремя и понес прочь от церкви. Щуплый учитель вырывался как мог, но руки у Шурыгина крепкие.
– Давай! – крикнул он трактористам.
– Становитесь все под стену! – кричал учитель всем. – Становитесь!.. Они не посмеют! Я поеду в область, ему запретят!..
– Давай, какого!.. – заорал Шурыгин трактористам.
Трактористы усунулись в кабины, взялись за рычаги.
– Становитесь под стену! Становитесь все!..
Но все не двигались с места. Всех парализовало неистовство Шурыгина. Все молчали. Ждали.
Тросы натянулись, заскрипели, затрещали, зазвенели… Хрустнуло одно бревно, трос, врезавшись в угол, запел балалаечной струной. Странно, что все это было хорошо слышно – ревели же три трактора, напрягая свои железные силы. Дрогнул верх церкви… Стена, противоположная той, на какую сваливали, вдруг разодралась по всей ширине… Страшная, черная в глубине, рваная щель на белой стене пошла раскрываться. Верх церкви с маковкой поклонился, поклонился и ухнул вниз. Земля вздрогнула, как от снаряда, все заволокло пылью.
Шурыгин отпустил учителя, и тот, ни слова не говоря, пошел прочь от церкви.
Два трактора еще продолжали скрести гусеницами землю. Средний по высоте трос прорезал угол и теперь без толку крошил кирпичи двух стен, все глубже врезаясь в них.
Шурыгин остановил тракторы. Начали по новой заводить тросы.
Народ стал расходиться. Остались самые любопытные и ребятишки.
Через три часа все было кончено. От церкви остался только невысокий, с неровными краями остов. Церковь лежала бесформенной грудой, прахом. Тракторы уехали.
Потный, весь в пыли и известке, Шурыгин пошел звонить из магазина председателю колхоза.
– Все, угорела! – весело закричал в трубку.
Председатель, видно, не понял, кто угорел.
– Да церква-то! Все, мол, угорела! Ага. Все в порядке. Учитель тут пошумел малость… Но! Учитель, а хуже старухи. Да нет, все в порядке. Гробанулась здорово! Покрошилось много, ага. Причем они так: по три, по четыре кирпича – кусками. Не знаю, как их потом долбать… Попробовал ломиком – крепкая, зараза. Действительно, литье! Но! Будь здоров! Ничего.
Шурыгин положил трубку. Подошел к продавщице, которую не однажды подымал ночами с постели, – кто-нибудь приезжал из района рыбачить, засиживались после рыбалки у бригадира до вторых петухов.
– Видела, как мы церкву уговорили? – Шурыгин улыбался, довольный.
– Дурацкое дело не хитрое, – не скрывая злости, сказала продавщица.
– Почему дурацкое? – Шурыгин перестал улыбаться.
– Мешала она тебе, стояла?
– А чего ей зря стоять? Хоть кирпич добудем…
– А то тебе, бедному, негде кирпич достать! Идиот.
– Халява! – тоже обозлился Шурыгин. – Не понимаешь, значит, помалкивай.
– Разбуди меня еще раз посередь ночи, разбуди, я те разбужу! Халява… За халяву-то можно и по морде получить. Дам вот счас гирькой по кумполу, узнаешь халяву.
Шурыгин хотел еще как-нибудь обозвать дуру продавщицу, но подошли вездесущие бабы.
– Дай бутылку.
– Иди промочи горло-то, – заговорили сзади. – Пересохло!
– Как же – пыльно!
– Руки чесались у дьявола…
Шурыгин пооглядывался строго на баб, но их много, не перекричать. Да и злость их – какая-то необычная: всерьез ненавидят. Взял бутылку, пошел из магазина. На пороге обернулся, сказал:
– Я вам прижму хвосты-то!
И скорей ушел.
Шел, злился: «Ведь все равно же не молились, паразитки, а теперь хай устраивают. Стояла – никому дела не было, а теперь хай подняли».
Проходя мимо бывшей церкви, Шурыгин остановился, долго смотрел на ребятишек, копавшихся в кирпичах. Смотрел и успокаивался. «Вырастут, будут помнить: при нас церкву свалили. Я вон помню, как Васька Духанин с нее крест своротил. А тут – вся грохнулась. Конечно, запомнят. Будут своим детишкам рассказывать: дядя Коля Шурыгин зацепил тросами и… – Вспомнилась некстати продавщица, и Шурыгин подумал зло и непреклонно: – И нечего ей стоять, глаза мозолить».
Дома Шурыгина встретили форменным бунтом: жена, не приготовив ужина, ушла к соседкам, хворая мать заругалась с печки:
– Колька, идол ты окаянный, грех-то какой взял на душу!.. И молчал, ходил молчал, дьяволина… Хоть бы заикнулся раз – тебя бы, может, образумили добрые люди. Ох, горе ты мое горькое, теперь хоть глаз не кажи на люди. Проклянут ведь тебя, прокляну-ут! И знать не будешь, откуда напасти ждать: то ли дома окочурисся в одночасье, то ли где лесиной прижмет невзначай…
– Чего эт меня проклинать-то возьмутся? От нечего делать?
– Да грех-то какой!
– Ваську Духанина прокляли – он крест своротил? Наоборот, большим человеком стал…
– Тада время было другое. Кто тебя счас-то подталкивал – рушить ее? Кто? Дьявол зудил руки… Погоди, тебя ишо сама власть взгреет за это. Он вот, учитель-то, пишет, сказывали, он вот напишет куда следоват – узнаешь. Гляди-ко, тогда устояла, матушка, так он теперь нашелся. Идол ты лупоглазый.
– Ладно, лежи хворай.
– Глаз теперь не кажи на люди…
– Хоть бы молиться ходили! А то стояла – никто не замечал…
– Почто это не замечали! Да, бывало, откуда ни идешь, ее уж видишь. И как ни пристанешь, а увидишь ее – вроде уж дома. Она сил прибавляла…
– Сил прибавляла… Ходят они теперь пешком-то! Атомный век, понимаешь, они хватились церкву жалеть. Клуба вон нету в деревне – ни один черт не охнет, а тут – загоревали. Переживут!