– Не в этом же дело, – проворчал он.
А. Сильченко не пришла. Гринька ждал ее два дня, потом понял: не придет.
– Не уважаю стиляг, – сказал он белобрысому.
Тот поддакнул:
– Я их вообще не перевариваю.
Гринька вынул из тумбочки лист бумаги и спросил детину:
– Стихи любишь?
– Нет, – признался тот.
– Надо любить, – посоветовал Гринька. – Вот слушай:
Мечтал ли в жизни я когда
Стать стихотворцем и поэтом;
Двадцать пять лет из-под пера не шла строка,
А вот сейчас пишу куплеты.
Белобрысый слушал нахмурившись.
– Ну как? – спросил Гринька.
– Ничего, – похвалил детина. – Это кому ты?
Гринька промолчал на это. Положил лист на тумбочку, взял карандаш и стал смотреть в потолок.
– Поэму буду сочинять, – сказал он. – Про свою жизнь. Все равно делать нечего.
Весной, в начале сева, в Быстрянке появился новый парень – шофер Пашка Холманский. Сухой, жилистый, легкий на ногу. С круглыми изжелта-серыми смелыми глазами, с прямым тонким носом, рябоватый, с крутой ломаной бровью, не то очень злой, не то красивый. Смахивал на какую-то птицу.
Пашка был родом из кержаков, откуда-то с верхних сел по Катуни, но решительно ничего не усвоил из старомодного неповоротливого кержацкого уклада.
В Быстрянку он попал так.
Местный председатель колхоза Прохоров Ермолай возвращался из города на колхозном «газике». Посреди дороги у них лопнула рессора. Прохоров, всласть наругавшись с шофером, стал голосовать попутным машинам. Две не остановились, а третья, полуторка, притормозила. Шофер откинул дверцу.
– Куда?
– До Быстрянки.
– А Салтон – это дальше или ближе?
– Малость ближе. А что?
– Садись до Салтона. Дорогу покажешь.
– Поехали.
Шофер сидел, откинувшись на спинку сиденья; правая рука – на штурвале, левая – локтем – на дверце кабины. Смотрел вперед, на дорогу, задумчиво щурился.
Полуторка летела на предельной скорости, чудом минуя выбоины. С одной встречной машиной разминулись так близко, что у председателя дух захватило. Он посмотрел на шофера: тот сидел как ни в чем не бывало, щурился.
– Ты еще головы никогда не ломал? – спросил Прохоров.
– А?.. Ничего. Не трусь, дядя. Главное в авиации что? – улыбнулся шофер. Улыбка простецкая, добрая.
– Главное в авиации – не трепаться, по-моему.
– Нет, не то. – Парень совсем отпустил штурвал и полез в карман за папиросами. Его, видно, забавляло, что пассажир трусит.
Прохоров стиснул зубы и отвернулся.
В этот момент полуторку основательно подкинуло. Прохоров инстинктивно схватился за дверцу. Свирепо посмотрел на шофера.
– Ты!.. Авиатор!
Парень опять улыбнулся.
– Уважаю скорость, – признался он.
Прохоров внимательно посмотрел в глаза парню: парень чем-то нравился ему.
– Ты в Салтон зачем едешь?
– В командировку.
– На сев, что ли?
– Да… помочь мужичкам надо.
Хитрый Прохоров некоторое время молчал. Закурил тоже. Он решил переманить шофера в свой колхоз.
– В сам Салтон или в район?
– В район. Деревня Листвянка… Хорошие места тут у вас.
– Тебя как зовут-то?
– Меня-то? Павлом. Павел Егорыч.
– Тезки с тобой, – сказал Прохоров. – Я тоже по батьке Егорыч. Поехали ко мне, Егорыч?
– То есть как?
– Так. Я в Листвянке знаю председателя и договорюсь с ним насчет тебя. Я тоже председатель. Листвянка – это дыра, я тебе должен сказать. А у нас деревня…
– Что-то не понимаю: у меня же в командировке сказано…
– Да какая тебе разница?! Я тебе дам такой же документ… что ты отработал на посевной – все честь по чести. А мы с тем председателем договоримся. За ним как раз должок имеется. А?
– Клуб есть? – спросил Пашка.
– Клуб? Ну как же!
– Сфотографировано.
– Что?
– Согласен, говорю! Пирамидон.
Прохоров заискивающе посмеялся.
– Шутник ты… (Один лишний шофер да еще с машиной на посевной – это пирамидон, да еще какой!) Шутник ты, Егорыч.
– Стараюсь. Значит, клубишко имеется?
– Имеется, Паша. Вот такой клуб – бывшая церковь!
– Помолимся, – сказал Пашка.
Оба – Прохоров и Пашка – засмеялись. Так попал Павел Егорыч в Быстрянку. Жил Пашка у Прохорова. Быстро сдружился с хозяйкой, женой Прохорова, охотно беседовал с ней вечерами.
– Жена должна чувствовать! – утверждал Пашка, с удовольствием уписывая жирную лапшу с гусятиной.
– Правильно, Егорыч, – поддакивал Ермолай, согнувшись пополам, стаскивая с ноги тесный сапог. – Что это за жена, которая не чувствует?
– Если я прихожу домой, – продолжал Пашка, – так? – усталый, грязный – то, се, я должен первым делом видеть энергичную жену. Я ей, например: «Здорово, Маруся!» Она мне весело: «Здорово, Павлик! Ты устал?»
– А если она сама, бедная, наработается за день, то откуда же у нее веселье возьмется? – замечала хозяйка.
– Все равно. А если она грустная, кислая, я ей говорю: пирамидон. И меня потянет к другим. Верно, Егорыч?
– Абсолютно! – поддакивал Прохоров.
Хозяйка притворно сердилась и называла всех мужиков охальниками.
В клубе Пашка появился на второй день после своего приезда. Сдержанно-веселый, яркий: в бордовой рубахе с распахнутым воротом, в хромовых сапогах-вытяжках, в военной новенькой фуражке, из-под козырька которой русой хмелиной завивался чуб.
– Как здесь население… ничего? – равнодушно спросил он у одного парня, а сам ненароком обшаривал глазами танцующих: хотел знать, какое он произвел впечатление на «местное население».